Арт-салон клуба ЛИИМ 

ПОИСК ПО САЙТУ

 

АРТ-САЛОН

Художники:

Отечественные

Зарубежные

Скульпторы

Книга отзывов

Контакты

ПРОЕКТЫ ЛИИМ:

Клуб ЛИИМ

Лит-салон

ЛИИМиздат

Муз-салон

Конференц-зал

ПРИСТРОЙКИ:

Словарь античности

Сеть рефератов

Книжный магазин

Фильмы на DVD

Гюстав Курбе

1 2 3 4

Но разве художник, создавший Человека с трубкой или Человека с кожаным поясом, был просто или только мужиком, а не великим артистом? И разве бунт Курбе против всеохватной монополии академизма и его лжи был не сродни бодлеровской ненависти к ханжеству и лицемерию, и разве не сражались они оба, плечо к плечу, против попрания человека, за человечность и правду, один - ужасаясь злу, другой - воспевая здоровые ценности?

Они оба были творцами и правдоискателями, и это объединяло их больше любых внешних несходств.

А кроме того, в те годы оба были молоды и бедны, и гостеприимный Курбе часто оставлял у себя на ночь Бодлера. «Бодлер, как и Макс Бюшон,- вспоминал Гро-Кост,- пользовались его снисхождением. Курбе приютил Бодлера в своем ателье. В углу набросали разное тряпье, сверху положили две простыни; постель была готова... С этого момента у поэта появилось пристанище.

Пока один писал, другой сочинял рифмы. Долгие сеансы заканчивались за доброй кружкой пива, принесенной из близлежащей пивной. Единственная вещь, за которую реалист упрекал Бодлера, это - злоупотребление опиумом».

Дружба Бодлера с Курбе увенчалась великолепным плодом: Курбе написал портрет Бодлера - и портрет хороший и необычный. Необычный тем, что Курбе нарушил здесь классическую традицию предстояния портретируемого, да и собственную тягу к статике и классичности, и пересечением множества подвижных диагональных линий добился впечатления необычайной порывистости и подвижности Бодлера.

Его Бодлер - весь порыв и движение, это нерв, возбуждение и лихорадка бешено работающей мысли, это парижанин до мозга костей, в котором пульсируют ритмы огромного города. Его нервная поза, фотографический ракурс, нетерпеливо сжатые губы, его быстрый, стремительный, цепкий взгляд, рука, отброшенная в сторону, наконец, сама живопись, очень эскизная и «не прописанная», не предвещает ли все это за двадцать лет до Эдуарда Мане его стремления к живописному динамизму, его желания живописными средствами передать это ускорение жизни? Скорее всего, да. И в этом смысле насколько «современнее» портрет Бодлера автопортретов Курбе и как противоположен их статичности и классической завершенности.

К слову сказать, Бодлер остался недоволен этой вольной интерпретацией собственной личности: и ему, при всей передовитости его эстетических вкусов, быть может, не хватало в этом портрете привычной «основательности».

Как бы то ни было, но Курбе меньше чем за десять лет, проведенных в Париже, проделал короткий и блистательный путь от провинциального художника-самоучки до большого мастера, уверенно вставшего рядом с Энгром и Делакруа. Как писал он сам о себе в третьем лице: «В результате упорного труда он овладел подлинными средствами живописи, утерянными в Италии, Испании, Голландии, Бельгии, Германии. Он пошел по пути Гро и Жерико и почти с самого начала стал писать на уровне лучших образцов живописи, находящихся в наших музеях».

И, несмотря на все самолюбование, которое есть в этом тексте и в котором часто упрекали Курбе, в нем каждое слово - правда.

Громадная одаренность Курбе и его самобытность были очевидны не только ему самому и его близким друзьям, но и, что случается реже, его покупателям. Еще в 1845 году некий голландский торговец картинами Х.-Я. Висселинг открыл для себя это яркое французское дарование, купив две работы Курбе и заказав ему свой портрет. А еще через два года, летом 1847 года, Висселинг великодушно устроил Курбе поездку в Голландию, поездку, которая многое определила в карьере художника. Во-первых, она одарила его драгоценными художественными впечатлениями, которые так нужны были именно его темпераменту и его стремлению к жизненной правде и к определенному пафосу. Он снова увидел, и в большем объеме, чем в Лувре, своего любимого Рембрандта. «Я в восторге,- писал он родным,- от того, что уже повидал в Голландии, это действительно необходимо для художника. Такое путешествие дает больше, чем три года работы. В Гааге, представляющей собой прекрасный город, я видел превосходные коллекции».

А во-вторых, и это было не менее важно, он сумел произвести впечатление и на голландских художников, и на голландских коллекционеров прекрасного. Выяснилось, что его искусство, такое мощное, мужественное и по-мужицки грубовато-правдивое, гораздо ближе голландцам, чем французам, утерявшим в погоне за стильностью и изяществом вкус к сочной и напористой правде. Голландцы как-то сразу его полюбили и приняли, и эта поддержка, прежде всего материальная, очень укрепляла Курбе в годы его конфронтации с родными властями.

Во Франции же его редкая самобытность вызывала скорее больше испуга и опасения, чем приятия и восторга. История его отношений с Салоном, по крайней мере в 1840-е годы,- это история то коротких симпатий, то длительных антипатий. В ней было все: и радужные надежды на взаимное понимание, и смиренная терпеливость, и взрывы бешенства и раздражения, когда жюри отвергало его действительно прекрасные и лучшие вещи.

В марте 1846 года, после того как жюри допустило в Салон лишь одну из восьми его работ, он в бешенстве изливал свою злобу родителям: «Жюри,- писал он,- это куча старых дураков, которые никогда ничего не могли сделать и добиваются лишь душить молодых людей, которые смогли бы перешагнуть через них. Быть отвергнутыми ими - это честь. Впрочем, как могло бы быть иначе, если им нужно просмотреть в день 400 картин, по 2 в минуту... Это настоящая лотерея... Все жалуются...».

Через год он повторяет свои жалобы почти слово в слово: «Члены жюри,- раздражался он,- отказывают всем, кто не принадлежит к их школе, за исключением нескольких, против которых они не могут более сражаться, как Делакруа, Декан, Диас. Мне наплевать на их суд, но, чтобы стать известным, необходимо выставляться, и, к сожалению, существует только эта выставка. В прошлые годы, когда я еще не нашел свою манеру и писал немножко в их стиле, они меня принимали. Но сегодня, когда я стал самим собой, я не должен больше надеяться на это».

Однако нужно было бороться и доказывать свою правду - в любых предлагаемых обстоятельствах. И Курбе умел это делать. Казалось, что глупость и предвзятость жюри лишь подстегивали его честолюбие, а его гордая независимость и крепкий бойцовский характер жаждали громких сражений.

Еще в 1845 году он выработал свою стратегию успеха и победы. «Маленькие картины,- доказывал он,- не составляют репутацию. Надо, чтобы я написал к следующему году большое полотно, которое сделало бы меня по-настоящему известным. Я хочу иметь все или ничего. Маленькие картины - это далеко не все, на что я способен. Я смотрю на вещи шире.

То, что я говорю, не самомнение; все люди, знающие меня и разбирающиеся в искусстве, предсказывают мне большое будущее... Ясно одно - по истечении пяти лет я должен иметь имя в Париже. Середины быть не может, и я работаю для этого. Я знаю, что добиться признания трудно и среди тысяч найдется один, который однажды пробьется. С тех пор как я в Париже, я, пожалуй, видел только двух или трех действительно сильных и оригинальных. Чтобы идти вперед и исполнить то, что я задумал, мне недостает лишь одной вещи - денег... Я ничего не заработаю в этом году. Невозможно одновременно работать и зарабатывать деньги. Это самый неверный расчет, который можно сделать. Погнавшись за тем малым, что можешь заработать, невероятно отстаешь, особенно в годы, наиболее важные для продвижения».

Удивительно, но эти слова, полные гордости и веры в себя, показавшиеся бы в устах менее талантливого человека лишь глупым бахвальством, обернулись абсолютной правдой поступков и великим искусством. Курбе действительно выстоял и победил, оказался единственным олимпийцем на тысячу проигравших, и менее чем за пять лет после указанной декларации его имя было уже у всех на устах. 1849-1850-е годы стали годами его большого прорыва, триумфа, коротким, но героическим временем, своего рода экзальтацией вдохновения, когда были созданы его самые важные и великие полотна: Послеобеденное время в Орнане (1849), Дробильщики камня (1849) и Похороны в Орнане (1850).

Девять лет он трудолюбиво и честно копил свое мастерство, оттачивал глаз и набивал себе руку в бесчисленных этюдах, портретах и небольших по размеру картинах, и теперь, когда он почувствовал в себе великую силу, он должен был выстрелить, сделать нечто огромное и впечатляющее, выплеснуть все, что накопилось за эти долгие годы, и блеснуть перед публикой своим вкусом, талантом и мастерством. Любопытно, что для этого первого «выстрела» он выбрал такую скромную и домашнюю тему. Это было не что-то пафосное вроде Резни в Хиосе Делакруа или его кровожадной Смерти Сарданапала, и не огромные исторические хроники Энгра, нет, это было всего лишь Послеобеденное время в Орнане. Трое засидевшихся после обеда мужчин слушают четвертого, который развлекает их музыкой, и все это в глубокой, тишайшей провинции, в крошечном городке - вот, собственно, и весь сюжет, и весь «выстрел».

Но как странно, и смело, и неожиданно, что Курбе выбрал для этого скромного сюжета в духе Яна Стена или Остаде такой крупный масштаб и несообразно огромный холст: 1,95 х 2,57 метра! Ведь фигуры написаны почти в натуральный человеческий рост! Теперь это не просто интимная сценка, уютный милый мирок, что-то вроде нашего родного Федотова, но целое действо, впечатляющее и завораживающее, иной вес и у каждого человека. У Курбе его герои - это ни в коем случае не убогие «маленькие» люди, не гоголевские Акакии Акакиевичи, какими бы им полагалось быть по их социальному статусу, это - личности, характеры, это -полноправные граждане, не уступающие по своим достоинствам и возможностям любым дворянам и представителям аристократии.

И в этом новом взгляде на простого, незаметного, обыкновенного человека высказался и дух нового века с его демократизмом и требованием равноправия, с его жаждой социальной справедливости; теперь на смену старым героям живописи и искусства - родовитой аристократии, королевской семье и крупной финансовой буржуазии - приходили новые люди: простые крестьяне, лавочники, мелкая буржуазия - народ, «серые лошадки», которые раньше считались никем, но теперь выносились историей на поверхность.

Но, конечно же, прелесть этой картины не только в новом, утверждающе-героическом взгляде на простого, обыкновенного человека; как и в каждом великом творении, в ней есть тайна, поэзия, музыка. И опять-таки вопреки расхожему представлению о Курбе, о его будто бы грубовато-простонародном таланте и чуть ли не бытописательстве, в этой картине почти отсутствует быт, отсутствует предметное и случайное.

Напротив, Курбе нарочно погружает всю комнату в глубокие сумерки, затемняя, растворяя, убирая все лишнее, бытовое, поверхностное, оставляя лишь суть: белую скатерть стола с неубранной утварью и всполохи драгоценного тихого света, вырывающегося из тьмы, крупную фигуру мирно спящей собаки, светлую фигуру мужчины, степенно раскуривающего трубку, погруженных в свою думу мужчин (это сам Курбе и его отец) и, наконец, вдохновенные руки и лицо музыканта.

Музыка, музыка - вот главная тема Курбе, вот ради чего он взялся за кисть и принялся нас очаровывать, музыка, и этот очаровательный вечер, и это настроение, одновременно светлое и печальное, и легкое сожаление, и тени минувшего...

Словно давнее, неспешное время со старинных испанских или фламандских картин спустилось в этот маленький город, в самую сердцевину XIX столетия, чтобы разогнать его суетливую будничность и снова навеять на него свои древние, великие сны.

Нужно отдать должное французскому обществу: эта великая картина, одобренная жюри в числе семи полотен Курбе в Салоне 1849 года, была сразу же выделена среди тысяч других и восторженно принята. Глядя на эту картину, Делакруа сказал: «Видали ли вы что-нибудь подобное, столь сильное и столь неподражаемое? Вот новатор и революционер, он расцветает внезапно: это неизвестный».

Жюри присудило картине вторую золотую медаль, которая гарантировала Курбе прохождение во все Салоны вне конкурса, а правительство, купив Послеобеденное время в Орнане за 1500 франков, передало его музею города Лилля.

Вдохновленный этим успехом, Курбе после летнего отдыха, проведенного в пригородах Парижа, осенью возвратился в родной Орнан, в город, где прошла его вольная молодость, где жили его самые близкие люди и без которого он не мог представить свою жизнь. Здесь он написал свои лучшие вещи, сюда он постоянно возвращался и здесь черпал свое вдохновение. Земляки встретили его как солдата, покорившего неприступную крепость. Целая толпа провожала его от Безансона до отчего дома, близкий друг Промайе (тот самый, что играет на скрипке в Послеобеденном времени в Орнане) усладил его слух ночной серенадой, и до пяти утра из окон дома Курбе не утихали беззаботные звуки. «Можете представить,- писал он,- со сколькими людьми я перецеловался и сколько комплиментов получил от целого города, словом, я, кажется, действительно прославил свой Орнан».

Для таланта успех подобен бродильной закваске: он распрямляет душу и наделяет ее сильными крыльями. Признание Послеобеденного времени в Орнане лишь раззадорило художнический темперамент Курбе, и его руки горели от нетерпения начать новые большие работы. Он уговорил матушку отдать в его распоряжение дом, доставшийся ей в наследство от деда, и переделал его в мастерскую. Получилось довольно просторное помещение. Теперь дело было только за темой, и она пришла к нему как будто сама собой - невзначай.

«Я ехал на нашей повозке в замок Сен-Дени, неподалеку от Мезьера,- подробно излагал обстоятельства дела Курбе,- и остановился посмотреть на двух человек - они представляли законченное олицетворение нищеты. Я тотчас же подумал, что передо мной сюжет новой картины, пригласил обоих в мастерскую на следующее утро и с тех пор работаю над картиной... на одной стороне полотна изображен семидесятилетний старик; он согнулся над работой, молот его поднят вверх, кожа загорелая, голова затенена соломенной шляпой, штаны из грубой ткани все в заплатах, из когда-то голубых прорванных носков и лопнувших снизу сабо торчат пятки. На другой стороне - молодой парень с пропыленной головой и смуглым лицом. Сквозь засаленную и изодранную рубаху видны голые бока и плечи, кожаные подтяжки поддерживают то, что некогда было штанами, на грязных башмаках со всех сторон зияют дыры. Старик стоит на коленях; парень тащит корзину со щебнем. Увы! Вот эдак многие начинают и кончают жизнь».

Так родилась одна из его самых знаменитых картин Дробильщики камня, увы, погибшая во время бомбежки Дрездена во Второй мировой войне. Это действительно прекрасная вещь, в которой сочувствие бедному человеку и его скорбной доле не перерастает в тенденцию, в плоское «передвижничество», в иллюстрацию к социалистическим и революционным идеям. Курбе сочувствует этим несчастным дробильщикам, но и в сочувствии не перестает оставаться художником. Подобно Тригорину в чеховской Чайке, жалующемуся Нине Заречной на свою «дикую» писательскую жизнь, на то, что каждое впечатление, будь то цветок или облачко, у него становятся материалом для его писанины, Курбе с его воспитанным художническим глазом не может не отмечать и красивую пластику напряженных рук и всей фигуры молодого рабочего, и полную своеобразной выразительности позу старика-работяги, и красоту их динамических силуэтов, и светлые пятна их вылинявших рубах, выделяющихся на темном, землистом фоне, и живописность их грубых, рваных лохмотьев, и каменистой, угрюмой земли, и всего мира, который окружает рабочих.

Как художник, он любуется всем, замечая красоту мира в каждой, даже самой неприглядной детали, и это любование, художническая радость передаются и нам, обучая и нас, простых смертных, видеть прекрасное там, где должны быть только боль и страдание. И в этом видится огромная примиряющая и по-своему религиозная роль искусства, которое, сглаживая внутри себя все противоречия и страдания мира, гармонизируя хаос и вопиющий абсурд, примиряет нас с жизнью и исцеляет наболевшие раны.

Работоспособность Курбе в те счастливые годы, казалось, не знала пределов; едва закончив Дробильщиков камня, а это довольно масштабное полотно: 1,65 х 2,59 м, он принимается за новую эпохальную вещь. Это был его главный шедевр: Похороны в Орнане, или Историческая хроника одного погребения в Орнане, как он назвал ее в одном из своих каталогов.

Почему молодой человек, красивый, цветущий, жизнелюбивый, принялся за столь печальную и откровенно малоэстетичную тему? Похороны неприметного обывателя, прожившего в полной безвестности и опочившего в какой-нибудь медвежьей глуши - ну разве может быть что-нибудь более неприглядное, убогое и отталкивающее, чем это печальное зрелище? Правда, русские художники в пору так называемого передвижничества любили браться за подобные темы, они служили им удобным поводом для социального обличения. И действительно, что может быть страшнее одинокой сгорбленной фигурки несчастной крестьянки, провожающей на жалких дрогах в последний путь своего единственного кормильца и жизненную опору?

Но у Курбе, слава богу, мысль работала совсем в ином направлении. Для него смерть конкретного человека, своего же орнанца (а возможно, поводом для этой картины стали похороны его любимого деда, Жана-Антуана Удо, умершего накануне 1849 года), дала возможность поразмышлять и порассуждать на самые общие и великие темы: что есть человек? Для чего он живет? Для того ли, чтобы сойти безвозвратно в могилу, или, быть может, для чего-то большего и бесконечно более важного? Для него смерть становится поводом для разговора о жизни, о ее смысле и наполнении, о том, что же такое так называемый простой человек - «тварь ли дрожащая» (по Достоевскому), убогий Акакий Акакиевич или творец и равноправный участник истории, единица, величина, такой же необходимый кирпич для Вселенной, как и так называемые «великие» люди?

Курбе работал над Похоронами вдохновенно, упорно, с каким-то неслыханным упоением и на удивление быстро, как будто на крыльях летел. Вся эта огромная эпопея, включающая в себя около пятидесяти персонажей, написанных с портретным сходством и на огромном холсте (его размеры 3,15 х 6,64 метра, что почти на метр больше суриковской Боярыни Морозовой), были написаны за какие-нибудь несколько месяцев - неслыханно короткие сроки! Напомню, что Суриков писал Боярыню несколько лет и готовился к ней едва ли не столько же.

В какой-то степени эту быстроту исполнения можно объяснить особым подходом к работе Курбе. В отличие от нашего Сурикова, исписавшего целые сундуки этюдов и потратившего уйму времени на подготовительную работу, у Курбе вся предварительная работа ограничивалась только обдумыванием картины. Как только картина сочинилась и сложилась у него в голове, он сделал лишь два небольших наброска: один углем, а другой маслом, и сразу же приступил к работе в размере.

С другой стороны, работа существенно усложнялась из-за незначительных размеров мастерской: такое огромное полотно требовало и большого отхода, позволяющего делать широкий обзор, мастерская же Курбе шириной всего 4 метра была для этого слишком мала, и художнику приходилось каждый раз напрягать воображение, чтобы увидеть картину всю в целом. Но Курбе упорно работал и даже сумел привлечь к работе своих любезных орнанцев. На какое-то время его Похороны стали средоточием умственной жизни Орнана.

Другу Шанфлери он подробно описывал: «Модели здесь раздобыть легко. Все хотят фигурировать в Похоронах. Мне никогда не удовлетворить всех, и я наживу себе уйму врагов. Мне уже позировали мэр, весящий 160 килограммов, мировой судья, крестоносец, нотариус, помощник мэра Марле, мои друзья, отец, мальчики-служки, могильщик, два старика - современники революции... собака, покойник и те, кто несет гроб (у одного из них нос как вишня, но длиной в тринадцать сантиметров и соответственной толщины), мои сестры, другие женщины и т. д. Я, правда, хотел обойтись без причетников, но ничего не вышло: меня предупредили, что они обижаются - мол, из всех, кто связан с церковью, я обошел только их. Они горько жаловались, уверяя, что они не сделали мне ничего худого и не заслуживают такого пренебрежения. Надо быть сумасшедшим, чтобы работать в таких условиях, как я. Я пишу вслепую, у меня нет никакого отхода от полотна. Неужели я никогда не устроюсь как надо? В общем, я сейчас заканчиваю пятьдесят фигур в натуральную величину с пейзажем и небом на заднем плане... От такого сдохнешь...».

Картина получилась впечатляюще мощной и торжественной, как звуки органа. Под могучей рукой Курбе похороны заурядного орнанского старика превратились в скорбный плач всего человечества по ушедшему в неизвестность собрату. Курбе пишет так - с такой скорбью и силой, с такой библейской мощью и простотой, что кажется, будто это первая смерть на земле и первого человека хоронят в могилу. На его картине нет кладбища, нет всей этой конкретной и скучной предметности, сопровождающей похороны современного человека, только земля во всей своей откровенной голизне и огромности, хмурое небо, как звуки похоронного колокола, длинное угрюмое плоскогорье и могила, которая вырыта как будто у нас под ногами. И, словно библейский пророк, он обращается к нам, говоря: «Вот земля, из которой мы вышли все и в которую все и уйдем».

По материалам: Гюстав Курбе / Текст Л. Байрамова. -М.: Белый город, 2006. - 48 с., ил.

1 2 3 4

К списку зарубежных художников

На главную

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова, Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100
since 2006. Москва. Все права защищены.